«Я хорошо знал, — вспоминал редактор через тридцать лет, — что один фельетон Жаботинского стоит десяти остальных». Тогда же пригласила его сотрудничать и влиятельная петербургская газета… Часто печатался в итальянской периодике — на итальянском, разумеется, языке. Кац не анализирует всерьез старые «русские статьи» — думаю, потому, что еврейская тема в них абсолютно не просматривалась. Как вспоминал его «сынок в литературе» (Жаботинский открыл тому дорогу в печать) Корней Чуковский — «от всей личности Владимира Евгеньевича шла какая-то духовная радиация, в нём было что-то от пушкинского Моцарта, да, пожалуй, и от самого Пушкина… Меня восхищало в нём всё… Теперь это покажется странным, но главные наши разговоры тогда были об эстетике. В. Е. писал много стихов — и я, живший в неинтеллигентной среде, впервые увидел, что люди могут взволнованно говорить о ритмике, об ассоциациях, о рифмоидах… От него я впервые узнал о Роберте Браунинге и Данте Габриэле Россетти, о великих итальянских поэтах. Вообще он был полон любви к европейской культуре, и мне казалось, что здесь лежит главный интерес его жизни. Габриэль д’Аннунцио, Гауптман, Ницше, Оскар Уайльд — книги на всех языках загромождали его маленький письменный стол. Тут же сложены узкие полоски бумаги, на которых он писал свои знаменитые фельетоны… Писал он их с величайшей легкостью, которая казалась мне чудом» (I, 29).

Жаботинский видел себя человеком новой, западной цивилизации, провозгласившей, что равенство всех личностей плюс интерес человека есть цель, определяющая смысл жизни общества. Таким он оставался, даже когда превратился из одесского журналиста в общественного деятеля, в лидера сионистов.

…После смерти Владимира-Зеэва много раз его назовут «еврейским Гарибальди», иногда — «еврейским Черчиллем». Почему такие исторические аналогии возникли в умах современников? Что общего у Жаботинского с Гарибальди? И особенно — с Черчиллем?



5 из 37