Как только окончится война, я непременно приеду в Москву, и мы сходим в театр. Хорошо? Я часто представляю, как я держу Вас за руку и веду в партер и мы слушаем какую-нибудь оперу, хорошо бы "Евгения Онегина". Вы любите ее? Я - да. Мне очень хотелось быть похожим на Онегина, но по характеру я скорей Ленский, чем не очень доволен. Вы знаете, я пишу стихи. Очень плохие. И посылать их Вам не буду. Может быть, одно, посвященное Вам, когда-нибудь. Оно вроде получилось..."

Я испугалась. Этого еще не хватало! Пришлет какую-нибудь дребедень, и тогда - прощай наша переписка! Я ведь воспитана на символистах, и у меня, как говорил мне наш "Буслай", преподаватель литературы, - абсолютный литературный вкус. Знаю я эти вирши, которые порой пишут наши ранболъные, - кошмар, ужас! Но еще хуже, когда чужие стихи выдают за свои. Один лейтенант целый месяц читал моей подружке: "Мадам, уже падают листья..." А "мадам" на полном серьезе воображала, что эти стихи посвящены ее персоне, я была просто не в силах сказать ей правду. Нет уж, избавь меня, господи, от доморощенных стихов.

И я поспешила ответить Ведерникову, умоляя его Христом-богом не посылать мне никаких стихов, потому что я их терпеть не могу, что от них у меня голова начинает болеть, и прочую ерунду.

Теперь-то я понимаю, что была жестока и бестактна. Разве можно было писать такое человеку, находящемуся рядом со смертью? Но тогда, на третьем году войны, она настолько вошла в нашу жизнь, настолько стала обычной, настолько естественной, что мы все как-то не очень представляли трагедию наших подопечных, которые, излечившись, прощались с нами, прощались с улыбками, спокойные, даже радостные, будто уезжали не на войну, не на смерть и ранения, а в какую-то очень интересную командировку. И письма их с фронта были всегда бодрые, безжалобные. Они старались рассказать в них что-нибудь веселое, смешное из их фронтовой жизни...

Но сколько раз в этих письмах встречалась фраза: "Идем в бой, но ты не беспокойся, все будет в порядке.



6 из 37