
Однако чуть только я взялась за перо, оказалось, что это «попросту» вовсе не просто.
Анна Ахматова говорила: «Не следует писать воспоминания о человеке, которого знал мало, не близко, всего лишь издали». Наверное, она права. Но человек, которого знал отнюдь не издали, тоже с трудом поддается изображению. По противоположной причине. Слишком близко — дотронуться можешь, изобразить — нет. Весь он на тебя наступает, тебя обступает, теснит. В особенности трудно, если пишешь через десятилетия. И вовсе не потому, что время стерло в твоей памяти его черты. Нисколько. Мертвые отличаются от живых тем, что никогда не умирают. Они всегда с нами. Минуют годы — они всё глубже и глубже втесняются в душу. Оглядываясь, убеждаешься, что тот, кого ты утратил, неуловим для изображения потому, что от тебя неотделим. Сросся с тобой. Вы нерасторжимы. За эти годы он так прочно врос в твое воспоминание, что ты уже не различаешь, где ты и где он. Это тем более поражает, что в жизни вы были отнюдь не сходны. Однако годы разлуки, когда в тебе неустанно работала память, завершили свой труд. Пытаясь вспомнить его, неизбежно вспоминаешь себя. Всматриваясь в даль, напрягая взгляд, чтобы разглядеть его, вспомнить, запечатлеть — натыкаешься на собственную жизнь. Я хочу написать о Мите, а пишу о себе. Хочу писать о нем — пишу о других. Читатель, ожидающий последовательных воспоминаний под заглавием «Матвей Петрович Бронштейн», будет разочарован. Назвать его именем то, что я сейчас пишу, я не вправе. Я помню себя с ним, его со мною, помню свою память о нем, а не Бронштейна самого по себе.
Я не в силах угадать, как должно называться мое сочинение. Тот, о ком я веду речь, с годами растворяется в моей памяти — значит, хочу не хочу, сделался до известной степени мною, и, желая говорить о Бронштейне, я с неизбежностью обречена говорить о себе. Время? Оно тоже течет сквозь меня, время — это, в сущности, течение моей жизни, это опять «я и другие».
