— В Америке обыкновенно посидят-посидят, да и откланиваются.

Брался за свою итальянскую шляпу и уходил.

Кстати об особых отношениях с Богом; явив литературу нечеловеческой художественной силы, Гоголь, мало сказать, заподозрил, что непосредственно Всевышний руководит всей его жизнедеятельностью, вещает его устами и водит его пером, что из многомиллионного людского племени именно его Всевышний избрал проводником и толкователем Своей воли, наладив таким образом те сокровенные отношения, какие бывают между большим начальником и заурядным делопроизводителем, если они состоят в родстве.

Это ничуть не удивительно для человека, который ощущает в себе нечеловеческие силы, но чревато тяжелой интоксикацией от слишком тесного общения с Божеством; ведь каким гениальным ни будь, а всё же ты человек, то есть «существо двуногое и неблагодарное», как сказано у Достоевского, и тебя точно доведёт до бессонницы сознание собственных глупостей и грехов. У Гоголя этот пункт вылился в настоящую манию самоедства. Он переживал несообразность своего избранничества и личной духовной нечистоты до такой степени, что этот другой Николай Угодник даже искал праведничества у церковников из отъявленных мракобесов; до такой степени, что этот российский Будда присматривал себе учителей даже среди уездных барышень и читающих сидельцев из Вышнего Волочка. Отсюда не по-доброму сложная психическая конструкция, в которой олимпийство соединялось с жалким самоуничижением, гордыня — с покорностью, чувство богоизбранности — с мучительной неуверенностью в себе.

И с Россией у Гоголя сложились особые отношения. Вроде бы влюблен он был в Италию, про отечество же только гадости и писал, вывел жестокую формулу: «Россия, Петербург, снега, подлецы, департамент…». А между тем любил родину какой-то болезненной, бессознательной, ошалелой любовью, граничащей с навязчивым состоянием, но любил, так сказать, гипофизом и больше издалека.



27 из 219