
— Свои все с французинками не натешатся!
— А вам досадно?
— Да как же не досадно. Не досадно, а гадко, скверности и ничего больше.
— Хороши уж очень француженки-то?
— Легко ли, добро-то. Всю веретеном встряхнуть можно — так это, по-вашему, значит хороша? Руку ей от всего сердца пожмешь, так и то «са ма фе маль»,
— Да уж нечего, Саша, спорить: хороши, хороши; это всеми признано, что они хороши.
— Вся в полоскательной чашке вымоется, да и хороша, вам нравится.
И Лена даже засмеется, взглянувши на Сашину гримасу при рассказе, как «французинка» вся в полоскательной чашке моется.
— Ну, а французы каковы, Саша?
Саша плюнет и ничего не скажет.
— Хорошие есть, красивые, нежные, ласковые.
Саша расхохочется и начнет шептать Лене на ухо. Та все только отворачивается и говорит: «Да ну, будет. Полно. Знаю, знаю». А Саша все ловит ее за ухо и все шепчет, пока не скажет вслух: «Ей Богу, правда!» и при этом плюнет.
— Право; а им, нашим господам, это даже очень мило.
— Что это, Саша?
— Да гадости-то всякие.
— А вы почему знаете, что бывают какие гадости?
— Потому что нет поганей народа, как наши господа. Им все равно, потому что сами поганые, вон как наша. Теперь уж Пьера отпускает: нового камердинера где-то наглядела. Помилуйте, ведь низость это!
— Что вы выдумываете, Саша, на вашу барыню!
— Нет-с, это верно.
— Вздор, вздор! Ни за что не поверю.
— Нет-с, верно. Уж вы со мной не спорьте. Я лгать не стану.
— Да это вам так кажется.
— Скажите, пожалуйста! Кажется. У меня ведь глаза и уши есть… Господи! Мерзость-то этакую, чтоб барыня, дама этакая, могла себя до лакейской ласки допустить.
