
Но в общей мешанине звериных масок я различаю лица людей еще недавно близких мне по духу и делу. Вот они: раз, два, три и еще, и еще, и еще один за другим, один за другим. Неужели скоро и моя очередь!
Я иду в ночь, чувствуя себя существом, по которому всей своей тяжестью прошелся асфальтовый каток. Меня остается только подсунуть под двери моей квартиры вместо прощального письма жене и детям.
Пронеси, Господи!
1Мы сидим с ним в его тесно заставленном, но предельно опрятном кабинете в квартире на бульваре Монпарнас. Серые, чуть навыкате, с налетом неистребимого удивления глаза, мягкая детскость которых живет, существует, излучается как бы самостоятельно, отдельно от лица - резко очерченного, тронутого возрастом. К такому бы лицу да белую тогу с малиновым подбоем, а не свитер, который, впрочем, тоже сидит на нем весьма царственно. Он время от времени лениво прихлебывает чистый виски со льдом и молча, не перебивая, выслушивает мои многословные жалобы на душевную глухоту, идеологическую ограниченность, социальную стадность западной интеллектуальной элиты.
- Из огня да в полымя, - в сердцах говорю я, - стоило уносить ноги от диктатуры государственной, чтобы сделаться мальчиками для битья при диктатуре социального снобизма! В известном смысле все то же самое: цензура, деление на своих и чужих, издательский и критический бойкот, конформизм наизнанку, только под респектабельным демократическим соусом. И способ полемики тоже давно знакомый по душеспасительным разговорам в кабинетах на Старой площади: ты ему про конкретные факты, а он тебе про угнетенных Африки и классовую борьбу.
