
- А твоих, должно быть, обмерил? - сердито бросил Игнат.
- Моих ты не мог обмерить, - ответил Черныш, - потому что мои, как и большинство местных людей, не хотели делить колхоз, а старались сохранить его целым.
- Старались, Иванко, ей-богу, старались! - послышался все еще дрожащий голос Федосихи. - Жалко было колхоза, как своей родной хаты.
Федосиха уже сидела в темном углу и слушала, а сторож, сообразив, что он больше тут не нужен, отправился восвояси.
Черныш стоял и думал. Казалось, он подыскивает нужные слова и каждое взвешивает, чтобы оно было тяжелое и крепкое, как кусок железа.
- Теперь возьмем после войны, - заговорил он опять. - Только вернулись наши - у Севрука чуб мокрый: бегает человек, орет, командует - он уже восстанавливает колхоз. Хорошо, если бы делалось это с чистой душой. Так нет же... Молотилку как утащил к себе на гумно еще при фашистах, так только вчера ее разыскали: прикрыл машину соломой и молчит себе. Разве проверишь сразу, что в колхозе пропало за годы войны?
- Ну, это ты, Иван Денисович, немного пересолил, насчет молотилки. На что она мне? Что мне ею молотить? - с неожиданной простотой сказал Севрук.
Председатель колхоза Хавуста сидел все время молча. По его покрасневшему лицу и по глазам видно было, что слова Ивана Черныша произвели на него сильное впечатление. Он чувствовал себя куда более виноватым, чем Севрук, стыдился поднять глаза на людей и притворился, что все пишет и пишет. Он был неплохим человеком, этот Хавуста, и между исписанных им строк виделись ему и заплаканные глаза Федосихи, и погибшие ее сыновья. Ему казалось, что не только присутствующие, но и все колхозники изо всех хат укоризненно смотрят на него.
