
К нам подходят трое или четверо людей, закутанных в одеяла. Они стояли на часах поблизости, в таких же укрытиях.
— Видно, проснулись те, напротив…
— А говорить они будут? Хорошо бы их послушать…
— Там есть один… Антонио… Он иногда разговаривает.
— Ну попробуй — пусть поговорит…
Солдат выпрямляется, набирает полную грудь воздуху, складывает ладони рупором и кричит раскатисто и протяжно: «ан — то — ни — о…о!»
Крик растет, стелется, эхом отражается по равнине…
«Нагнись, — говорит мне сосед, — иногда они стреляют в ответ, когда их зовут…»
Мы прижимаемся к камню для безопасности и вслушиваемся. Выстрелов нет. Что же до отклика… Мы не могли бы поклясться, что ничего не слышим: в ночи все гудит, как в раковине.
«Эй! Антонио…о! Ты что…»
И славный здоровенный парень, надсадив грудь, переводит дыхание.
«Ты что… спишь?..»
Ты спишь… — повторяет эхо на другом берегу… Ты спишь… — повторяет долина… Ты спишь… — повторяет ночь. Все вокруг наполнено этим звуком. А мы стоим, охваченные доверчивой надеждой: они не стреляют! Я представляю себе, как они там прислушиваются, и ждут, и ловят человеческий голос. И этот голос не будит в них ненависти — ведь они не нажимают на спусковой крючок. Правда, они молчат, но какое напряженное внимание выдает эта тишина, если единственная зажженная спичка вызывает выстрел! Не знаю, какие невидимые семена, летящие с нашим голосом, падают в черную землю. Они жаждут нашей речи, как мы жаждем речи ответной. Но мы ничего не знаем о нашей жажде, кроме того, что она ясно чувствуется в самом этом внимании. А они все же не снимают пальцев со спусковых крючков, и я вспоминаю диких зверьков в пустыне, которых мы пытались приручить. Они смотрели на нас, прислушивались к нам. Они ждали от нас пищи. И все-таки при малейшем неосторожном движении они вцепились бы нам в горло.
