Либо мир загробной, нечеловеческой гармонии — либо человеческая теплота, беспомощность, нежность и все проистекающие отсюда несовершенства. Не случайно ангел у Меламеда — почти всегда темный, чуждый человеческому страданию и состраданию «безучастный отрок с беспощадным своим мечом», и когда этот ангел к нему наконец слетает — лирический герой его деликатно выпроваживает, потому что ему и так хорошо.

Во всяком случае, свой подчеркнуто скромный выбор поэт делает с большим достоинством, отсюда же и его отказ от вызывающе громких фраз и каких-либо новаций. Правда, у Кушнера или у Чухонцева был явлен и трагизм такой негероической, нарочито обыденной позиции; Меламед трагичен лишь в очень немногих своих стихах — или, хоть я и не люблю все умножающихся ссылок на этот источник, слишком часто тепл, никогда не холоден и очень редко горяч. Басинский в послесловии вообще очень облегчил задачу разбираемого автора: «Стихи Игоря изначально не рассчитаны на читателя недоверчивого». Простите-с, но это уж задача автора — пробудить или обмануть доверие. Меламед далеко не всегда заставляет читателя почувствовать, что и в буднях, и в быте его героев — Алфимова, Доры, соседа в мятой соломенной шляпе — есть подлинное величие и подлинный трагизм. Когда это удается, стихи становятся поэзией. Слава Богу, у позднего Меламеда так происходит все чаще: ранний литературен, вторичен и источники его вдохновения проследить нетрудно. В самой интонации (которая зависит и от любимых размеров) вдруг засквозит то Заболоцкий (чей «Ангел, дней моих хранитель…» перепет тут многажды), то Арсений Тарковский, то не любимый поздним Меламедом поэт, чье влияние до того торчит из длинного стихотворения «Бессонница», что впору назвать его «Большая элегия Иосифу Бродскому».

Но из статей — и в особенности из «Совершенства и самовыражения» — впору выписывать огромные куски без комментария, настолько Меламед здесь, силясь самооправдаться, саморазоблачается.



20 из 184