
Как известно, отпуска нет на войне, но как-то расслабиться время от времени все же хотелось, и король стал забавляться. Он посещал Горького, стараясь вести умные беседы с основателем беломорканального «социалистического реализма», с которым можно было поговорить о «высокой» литературе, помянув Гёте и еще кого-нибудь из великих: начитанности Сталину хватало, а его память сохраняла мельчайшие детали даже при беглом просмотре текста. Но Горький все же как-то сковывал его своей масштабностью и уже не зависящей от воли «вождя» мировой славой. И Сталин звонит Булгакову. Слушавшая этот разговор по отводной трубке и записавшая его Л. Е. Белозерская говорила мне, что у нее тогда же сложилось впечатление, что разговор не получился: Сталин явно хотел сказать и услышать больше, но почувствовал тот самый, описанный Достоевским, «надрыв» в настроении Булгакова, ограничился обещаниями «посильной помощи», и сближение не состоялось. Пару лет спустя «вождь» звонит Пастернаку и задает ему простой вопрос, искренний ответ на который мог бы решить судьбу гениального Мандельштама, но «небожитель» понес какую-то ахинею, и Сталин повесил трубку. Неудачной стала и более ранняя попытка «вождя» сблизиться с Бухариным; тот не пожелал образовать вместе со Сталиным недосягаемый Гималайский хребет («мы же с тобой Гималаи»), возвышающийся над всей партийной и беспартийной чернью, и, нимало не смущаясь, вынес эти горно-интимные мечты друга Кобы на обсуждение и осуждение в «партячейке», состоящей из всякого рода швондеров.
