
Подлив молока, бабка снова задает вопрос чисто риторического порядка:
- Где твои кишки мордует, господи прости?
Не могу же я рассказать ей, что ухожу за километр в "предбанник" и там лежу в одиночестве, глядя в небо, вспоминая ребят, вообще думая черт знает о чем. Или подаюсь на хутор Грушевый к семидесятилетнему Сагайдачному вести длинные разговоры и слушать рассказы о вещах малопонятных и далеких... Нет, об этом я не могу рассказывать даже бабке. Достаточно на хуторе одного дурачка Гната, пыльным мешком пришибленного. Поэтому при упоминании о гладких телках я делаю хитрое и многозначительное лицо, что заставляет бабку задавать все новые вопросы, причем в довольно острой форме.
Наконец я допиваю молоко, и бабка забирает кухоль.
- Спасибо, неню, - говорю я.
Это непереводимое "неню" в наших краях означает очень многое, вбирает в себя все понятия в диапазоне от "мамочки" до "нянечки". Слово действует на бабку безотказно. Это своего рода пароль, известный лишь двум сообщникам. Бабка, и без того сморщенная, как узбекский кишмиш, который всем выписывающимся из госпиталя выдавали сухпайком по графе "сахар", вся закутанная в невероятно рваные платки и кацавейку, вдруг улыбается, сморщивая свое личико до степени просто-таки невероятной. Она обнажает желтые зубы, "отдельно расположенные", как сказал бы Дубов, поясняя ориентиры перед выходом на задание.
