И дело тут, – дает понять современный критик, – вовсе не в эстетической «глуховатости» Добролюбова или, допустим, Писарева и их наиболее одаренных сподвижников, последователей и противников. Дело в насквозь идеологизированной по существу своему природе русского литературного сознания. В принудительной логике противоборства. В накале страстей, не оставлявших критикам ни сил, ни желания, ни времени на то, чтобы разбираться в художественном достоинстве и художественном своеобразии книг, возможно, и прекрасных, по крайней мере, значительных, но не вмещающихся в принятую систему координат, не маркируемых ни знаком «прогрессивности», ни ярлыком «охранительства», а самое главное, не годящихся для непосредственного использования в качестве тактического или стратегического аргумента.

За локальными сюжетами (Лесков и критика, Писемский и критика…), с позиций строгого историзма и с академической добросовестностью воспроизведенными Л.Аннинским, просматривается и второй, едва ли не символический план. Становится понятным, почему в истории русской литературы и XIX и XX уже века так часты случаи, когда яркие, глубокие, самобытные художники как бы выпадали из поля зрения критики, а следовательно, и из литературного процесса, оказывались не интегрированными, не вобранными в общее движение. Такова, как это ни прискорбно, плата именно за своеобразие или – по терминологии Л.Аннинского – «еретичество», и равно ответственными за «нестыковку», за рассогласованность писателей и критики, читателей и книг предстают и сами писатели, рискнувшие говорить с публикой на непонятном для нее языке и о несвоевременных для нее проблемах, и сами читатели, отдавшие критике право быть верховным и бесконтрольным судьею во всем, что касается и литературных, и нравственно-философских, и социально-идеологических потребностей общества.

Кто в проигрыше?

В проигрыше, увы, все.

Прежде всего, естественно,



5 из 489