
Сегодня, когда все, сказанное тогда Синявским, вошло в наш обиход, поражают не только его раннее прозрение, не только прямота откровения, но полное отождествление себя со своей страной, несчастьем своего народа. И когда, обращаясь к недругам, злорадно смеющимся над идеалами первых революционеров, Синявский с гневом говорил: «Что вы смеетесь, сволочи? Что вы тычете своими холеными ногтями в комья крови и грязи, облепившие наши пиджаки и мундиры?» – в его словах звучала боль за русский народ, боль за русскую культуру.
Мог ли понять его государственный обвинитель, совсем по Замятину поучавший Синявского на процессе? «Свобода печати – не абстрактное понятие, – говорил О. П. Темушкин. – Это у нас настоящая свобода, у нас свобода в том, чтобы идти вместе с народом и за народом, на художественных произведениях воспитывать народ и, в первую очередь, молодежь. Свобода воспевать подвиги наших людей». И, как говорится, ни-ни – в сторону.
Но «мир жив только еретиками», говорил Замятин. И вопреки обвинительным речам, Синявский и Даниэль на процессе подняли еще одну крамольную тему: оба писателя впрямую говорили о свободе творчества. Внешней несвободе они противопоставили внутреннюю свободу художника, понимая ее широко – от свободы истолкования мира до свободы формотворчества. Если З. Кедриной авангардистская форма произведений Терца-Синявского казалась подражанием загнивающему Западу, то сам обвиняемый на процессе развил ее в философию творчества, предупреждая своих собратьев по перу, что без прививки «модернистского дичка», говоря его же, но более поздними словами, задохнется русская литература. Он напоминал: «Слово – это не дело, а слово: художественный образ условен, автор не идентичен герою»; он иронизировал над стремлением делить героев на положительных и отрицательных, и только; стесняясь за тех, кому вынужден был разъяснять простейшие вещи, он говорил: «Ведь правда художественного образа сложна, часто сам автор не может ее объяснить…»
