
Ефремов, едва ли не самый живописный персонаж в истории русской словесности, обладал способностями, которые в таком букете и такой степени развития будут встречаться, пожалуй, разве что в эпоху Великого Кольца. Силач, боксер, рослый красавец (отец и вовсе хаживал на медведя с рогатиной), человек с фотографической памятью, знавший наизусть всего Брюсова и почти всего Блока, страницами цитировавший на память Грина и Дойла, основатель новой отрасли палеонтологии (именно за свою «Тафономию» он получил Госпремию), геолог, зоолог, путешественник, философ, историк, обладатель глубокого баса и абсолютного слуха... Пусть меня простят его поклонники — нынче, увы, немногочисленные, — но на фоне этих россыпей как раз писательский его дар не представлял из себя ничего исключительного: в книгах Ефремова много слащавости, ходульности, туманности (так что «Туманность Андромеды» — вполне адекватное название); герои ведут многостраничные теоретические споры, высокопарно восхищаются будущим и ужасаются настоящему... А все-таки известного пластического дара у него не отнять и способности выдумывать ужасное тоже. В русской литературе мало таких страшных рассказов, как «Олгой-хорхой», таких удачных фантастических изобретений, как серые кристаллы из «Лезвия бритвы», таких грандиозных и жутких описаний, как полет «Темного пламени» из первой главы «Часа быка». Алексей Толстой за два месяца до смерти разыскал Ефремова, только что опубликовавшего дебютных пять рассказов, и вызвал к себе в Кремлевскую больницу: «Где вы научились такому холодному изяществу?!» Ефремов честно ответил: у Райдера Хаггарда. Именно Толстой благословил Ефремова на сочинение фантастики — до того он писал только о чудесах и приключениях. Но в 45-м году — какая могла быть фантастика? И он открыл новый жанр, совершенно здесь не понятый: принялся сочинять историческую прозу, которую продвинутый читатель понимал сразу, а непродвинутый так и принимал за научно-популярные экскурсы в Древний Египет и его окрестности.
