Закономерности поведения людей в лагерных условиях, открытые писателем, — страшны и нелестны для «хомо сапиенс»: «Человек живет в силу тех же причин, почему живет дерево, камень, собака…» (рассказ «Тифозный карантин». 1959 г.). Страшен и мир блатной морали, впервые с такой беспощадной силой разоблаченной Шаламовым. Пережитое дало ему право внести свои коррекции в общепринятые, освященные веками понятия о гуманизме, о добре и зле. Его философия, формулы которой входят в плоть рассказов, в эссе и письма, стучат, как пульс, в стихах их «Колымских тетрадей», — в высшей степени трагична. Но она и целительна: не может не пережить катарсиса человек, глубоко прочувствовавший произведения Шаламова. Они звучат грозным предупреждением всем растлителям человеческого духа, всем вдохновителям социальных экспериментов, всем энтузиастам, вступающим на коварную тропу благих намерений. От этих намерений, мы знаем, и доныне не отреклись многие из тех в бывшем СССР, чьи отцы и деды пережили невиданную в истории трагедию взаимной ненависти и самоуничтожения. Так что будем внимательно читать и перечитывать Шаламова — каждое его слово имеет особый вес…

К сожалению, не оценена пока в должной мере и «Четвертая Вологда» — автобиографическая книга, написанная Шаламовым на склоне лет, в начале 1970-х годов. Подобно «Колымским рассказам», она увидела свет раньше на Западе, чем на родине. Многие читатели впервые открыли для себя, что писатель родился и вырос в старинном северорусском городе, что его отец был священником, что юный Варлам был. очевидцем двух революций и гражданской войны. Но те, кто ждал и ждет сенсаций от этой книги, будут, вероятно, разочарованы — в ней мало политики, вовсе нет «разоблачительного» пафоса. Это глубоко интимная книга-исповедь, рожденная потребностью писателя соединить «концы и начала» своей судьбы, проверить еще раз верность нравственных ориентиров, с которыми он входил в жизнь: «Я не пишу ни истории революции, ни истории своей семьи. Я шишу историю своей души — не более».



2 из 176