
Современные неофиты православия не преминут отыскать здесь противоречие и даже обвинить Шаламова в «богоборчестве» — ссылаясь на его слова из «Четвертой Вологды»: «Я горжусь, что с шести лет до шестидесяти не прибегал к помощи бога ни в Вологде, ни в Москве, ни на Колыме». Слова эти — один из заключительных, важнейших аккордов книги. Они утверждают реальность того, что человеческая «единица» (выражение Шаламова, прилагавшееся и к себе) может обойтись без упований на высшие силы, находясь в наитяжелейших условиях. Видеть в этом некий порок, а не великое достоинство человека, способно, пожалуй, лишь крайне замороченное сознание. Таким же достоинством писателя является не раз продемонстрированное им уважение и сочувствие к людям церкви, ставшим жертвами репрессий. Да, Шаламов категорически не принимая «гальванизации» религиозных проблем в русской литературе, особенно у Достоевского (о чем он прямо пишет в «Четвертой Вологде»), но это только лишний раз подчеркивает суровую трезвость выстраданной им философии.
Оговорка о Достоевском не случайна. Шаламов имея основания полемизировать со своим великим предшественником — и в силу сходного опыта, и потому, что собственной судьбой измерил глубину его сбывшихся и несбывшихся пророчеств. «Даже Достоевский, который много угадал, прошел мимо практического решения этого теоретического вопроса», — в этой мысли Шаламова ощутима изрядная доля печальной иронии. Ведь речь идет о кровавой мировой «практике», оставившей миллионы трупов в вечной мерзлоте Колымы и печах Освенцима. Шаламов — в отличие от многочисленных начетчиков от истории, наперед знающих, кто виноват в трагедиях века (большевики, жидо-масоны, монархи, капиталисты, террористы и т. д.), скептически относился к самой идее рационального объяснения социальных катаклизмов.
