Померанцев, несмотря на болезненный вид, обладавший железным здоровьем — он пересек на своем спортивном велосипеде половину Италии — мог часами говорить (и заговорить до умопомрачения свою молчаливую жертву) о русской поэзии и немецкой антропософии. Георгий Иванов был его Гёте, а доктор Штейнер — Вергилием. После его кончины в 1991 году я прочитал подборку стихотворений, из которых одно четверостишие, написанное им по поводу трагической смерти его молодого друга Михаила Туроверова, хотел бы привести здесь:


Ты был моим вечерним светом. Ты совестью моею был. На все вопросы был ответом, хотя бы потому, что жил…

Через три года после моего прибытия в Париж Шаховская оставила «Русскую мысль», и редакторский трон занял Серафим Николаевич Милорадович. Этот потомок русских дворян и родственник немецкой аристократии, человек почти исполинского сложения, отличался той учтивостью, которая, не сомневаюсь, привела бы в восхищение Данжо. Вообразите такую сценку: главный редактор, в своем тогдашнем вечнозеленом пиджаке, склоняется над письменным столом сотрудника редакции, размахивая только что полученным номером французской газеты: «Милый Женя, если у вас будет свободная минута… ах, это совсем не срочно… когда сможете… это совсем небольшая статья… не могли бы вы перевести для будущего номера… если, разумеется, у вас нет другой срочной работы!» Статья тут же переводилась, и старательный переводчик немедленно вознаграждался ликующим возгласом: «Чудно! Превосходно!» Для тех, кто имел несчастие побывать в приемных советских редакторов, такой стиль общения в первые времена казался почти версальским. Впоследствии Серафим Николаевич оказался директором «OverseasPublicationsInterchange» в Лондоне, и наше сотрудничество долго продолжалось — я перевел с французского языка на русский две книги для этого издательства.

Среди постоянных сотрудников было несколько новых беженцев и выбеженцев.



10 из 18