Привели меня, рядового лётчика-испытателя, в его кабинет обстоятельства особые. Мой шурин (брат моей первой жены) в возрасте 19 лет и воинском звании пехотного младшего лейтенанта был тяжело ранен в бою и попал в плен. Его сочли погибшим и даже известили об этом семью. И лишь когда кончилась война, выяснилось, что он жив и освобождён из плена, после чего, как и все его товарищи по несчастью (или счастью — ведь человек оказался жив!), отправлен в спецлагеря. Проверку он поначалу прошёл, вернулся в Москву, но вскоре был вновь арестован. Семья предприняла все возможные меры, чтобы парня выручить, начиная с приглашения самого лучшего адвоката. Но, тем не менее, военная коллегия Московского военного округа признала его виновным — ни больше и ни меньше! — в измене Родине, совершенной военнослужащим в военное время, и приговорила к 10 годам лагерей строгого режима (т.е. фактически к каторге), возвращение из которых даже по прошествии этого срока было весьма проблематичным.

На всякий случай без особой надежды на успех подали апелляцию в Военную коллегию Верховного суда, понимая, что поток подобных апелляций весьма обилен, и в аппарате Военной коллегии приговоры штампуют второстепенные лица, не особенно утруждая себя сколько-нибудь детальным изучением дела.

И тут моей тёще — матери осуждённого — кто-то сказал, что у Ульриха сын — лётчик, и поэтому генерал к представителям этой профессии якобы испытывает определённую слабость. Сведения были крайне ненадёжные — на уровне слухов. Но понятное отчаяние матери толкало на то, чтобы не пренебрегать любым шансом, каким бы малым он ни казался.

— Марик, попробуй поговорить с Ульрихом, — попросила тёща.

И я, по наивности явно не отдавая себе отчёта в том, насколько на разных этажах иерархической лестницы находимся мы с Ульрихом, начал действовать, проявляя при этом больше испытательской настойчивости, чем трезвого понимания ситуации.



20 из 37