На дворе — поздняя ленинградская осень, за окном сыплет дождь. Слышно, как из водосточных труб хлещет на тротуар вода. Я сижу за письменным столом, а Карай лежит у бездействующего камина на своей клетчатой подстилке. Голубоватый свет от настольной лампы (в это время года в моей комнате даже днем темно) падает на курчавую шерсть Карая. Черные с проседью колечки на его спине блестят, блестят и живые коричневые глаза. И устремлены они на меня. Я это чувствую затылком. Слышу я и тяжкие вздохи с приглушенным завыванием (так вздыхает придавленный непосильным горем человек, у которого, скажем, умерла жена — не ушла к другому, предусмотрительно обменяв квартиру, а именно почила в бозе). Но я-то знаю цену этим мученическим вздохам! Караю хочется на улицу, но, будучи деликатным псом, он не беспокоит меня, не подходит и не кладет лапу на колено — дескать, поднимайся, друг, пора на прогулку, а дождь — это ерунда: не сахарные, не растаем! Он видит, что я работаю и мне мешать нельзя. Но вздыхать можно — даже с легким постаныванием и осторожным клацаньем зубов с великолепным прикусом, которым я всегда так гордился.

Естественно, подобные вздохи, если они следуют один за другим, и мертвого поднимут из могилы. «Чертов пес, — бормочу я, вставая из-за стола. — Из-за тебя мысль упустил… Тащись теперь в слякоть и дождь…»

Как всегда, он мгновенно уловил мое настроение и ведет себя соответственно этому. Обычно, когда я веду его на прогулку, он срывается с места, лает, прыгает вокруг, а тут молча сидит на подстилке и недоуменно таращится на меня: мол, что, хозяин, поднялся? Работал бы и работал. А я — чего? Я подожду…

Я вижу, что он, стервец, хитрит, и, не сдержав улыбки, машу рукой: ладно, пошли! И тут он выдает себя с головой. Барсом прыгает на меня, ударяя передними лапами в грудь и стараясь лизнуть в лицо, гортанно, сдерживаясь (он знает, что в коммунальной квартире лаять не полагается), что-то бормочет на своем собачьем языке, вертится вьюном, даже случается, от избытка чувств может капнуть на паркетный пол.



5 из 41