
Ночь кончилась, обстрел прекратился. Собака лежала, подобрав под себя мерзнущие лапы, тесно прижавшись к неподвижному хозяину, инстинктивно сберегая тепло, которое теперь было нужно на двоих. Иногда принималась порывисто дышать, раскрывая пасть, и, облизнувшись, затихала, словно прислушивалась.
Из окопов звали ее, окликали по-всякому. Она не шла.
Медленно тянулся рассвет. Бесконечно долгий, томительно-нудный, потянулся неприветливый тусклый день.
Перестрелка то затихала, то усиливалась. Атаки танков не было. Собака продолжала лежать.
Впереди были враги, позади — свои. Собака и убитый лежали в простреливаемом пространстве на ничейной земле.
Текли минуты, часы.
Собака встала, потолкалась около трупа, как бы напоминая: «Хватит лежать, вставай… ну, вставай же!», не дождавшись ответа, поскребла лапой жесткую, как камень, землю, снова легла.
Мертвый уже успел покрыться инеем. Время от времени она лизала его в лицо. Жарко дыша, облизывала щеку, нос. Под слоем инея кожа была белая как снег и такая же холодная. Язык оставлял на ней влажный след, который тотчас замерзал.
Собаке было холодно, одиноко. Мучила нервная позевота. От окопов тянуло сладким запахом жилья. Хотелось туда, но она упорно оставалась на месте, около убитого.
В сущности, она даже не очень знала этого человека, ставшего теперь безмолвным, как мрамор. Когда враги обложили город кольцом блокады, некий гражданин привел ее на пункт, где принимали собак от населения; там они и встретились. Он, что лежал сейчас неподвижный, немой, кормил, поил ее, занимался с нею, готовя к самоубийственному подвигу — подрыву вражеского танка, иногда проводил жесткой ладонью по загривку и спине, — и этого было достаточно, чтоб привязаться к нему, чтоб он заменил ей все, что было до этого. Отныне в нем сосредоточились все радости несложного собачьего бытия.
