Иногда собака-мать шевелилась, всем телом обнимала крохотное безымянное нечто, в родовом жару защищала бренным своим естеством то пламя, которое затем понесет щенок по далеким незнакомым путям в пространстве и времени, — ибо всё, всё прочее относилось лишь ко внешнему миру, этот же слепой щенок, плоть от плоти ее, был неотторжим от ее жизни.

Старая собака ворочалась, прилаживалась и вдруг со вздохом расслабилась: щенок, тычась ртом, нащупал, наконец, молочный источник и тотчас к нему присосался, словно пиявка. Репейка успокоилась, по тому, как сильно сосал новорожденный, угадав его жизнестойкость; впрочем, что же тут удивительного: если вместо пяти-шести щенят родился один — ему-то уж как не быть жизнестойким!

Конечно, не следует говорить, будто Репейка думала или знала, что щенок будет здоровенький, но она ощущала это собственной плотью и потому успокоилась, вздохнула, закрыла глаза, даже сквозь дрему наслаждаясь щедрой радостью материнства. Это было главным ее ощущением, господствующим над всеми прочими чувствами, и она лишь смутно воспринимала сквозь него окружающий мир, который в эту долгую декабрьскую ночь, медленно перебарывая время, неприметно брел к рассвету.

Во влажном тепле большой овчарни редко-редко шевелилась какая-нибудь овца, шуршала солома; мягкое тепло, источавшееся несколькими сотнями кудлатых тел, паром подымалось к затянутым паутиной кровельным балкам.

Подслеповатые глаза-окошки то вдруг светлели, то опять темнели под скитающейся среди облаков луной, длинные накаты ветра лизали стены овчарни или с шелестом ерошили камышовую крышу, так давно слежавшуюся, что ее и разбросать теперь было бы невозможно.

Правда, холодный воздух проникал снаружи в щели широких ворот, но, обессиленно перевалившись через порог, он тотчас оседал инеем, не в силах побороть плотное, густое тепло овчарни.



2 из 334