
Дневальный в одиннадцать, самое позднее в двенадцать положит всем в ясли по навильничку сена и начнет прохаживаться между стойлами. Сначала ходит браво, разговаривает сам с собой и с лошадьми, потом постепенно квелеет и снулится, все реже и реже маячит перед глазами, пока вовсе не возьмет его угомон и он не задремлет на табуретке, стоящей в закутке, где сусек, вешалка для сбруи и ветеринарная аптечка. И наступает полная тишина, а то, что мыши иногда зашуршат в сене или заржет во сне вполголоса лошадь, которой приснится что-то смешное или страшное, — это не в счет: тишина и покой царствуют надо всем и всеми.
Ни один глаз не видел, ни одно ухо не слышало, как родился жеребенок. А когда счастливая мать начала его облизывать — сначала губы и нос, потом голову, шею, грудь, — она уже не секретничала, без осторожности, грузно и шумно приваливалась боками к дощаным, жиблющимся переборкам денника, топала ногами и фыркала с таким вызовом, словно бы на помощь звала.
Лебедев вскочил с табуретки и, как наскипидаренный, кинулся к деннику. Он приспел в тот момент, когда Аналогичная, облизывая жеребенка, ритмично и сильно надавливала ему на грудь: родится новый человек, его шлепают, чтобы он закричал и вдохнул воздух, дал расправиться легким, а лошадь, хоть никто ее никогда этому не обучал, вот таким способом помогает новорожденному.
Конюх смотрел через решетчатую дверьденника долго и с сомнением, словно бы не верил своим глазам.
Именно так он и сказал начкону, когда они шли на конюшню:
— Глазам своим не поверил. — После этих слов Лебедев сделал паузу, то ли чтобы подчеркнуть их особую значимость, то ли потому, что в это время бредшая за ним в поводу лошадь взошла на слюдяную лужицу. Лед протрещал под ее копытами, затем лошадь стала снова приглушенно печатать подковы на прошлогодней бурой траве, и конюх объяснил, почему он не поверил собственным глазам:
— Необычный жеребенок, форменный урод.
— Ты все сделал, что положено? — перебил его начкон.
