
короны, ничего, что позволяло бы их узнать, что позволяло бы сказать: «Это один из них!» — только таинственный знак под одеждой; и всюду ставленники, всюду сбиры, всюду палачи; люди, которые никогда не показывают народу Венеции другого ляда, кроме этих угрюмых, всегда разверстых бронзовых ртов под дверными сводами Святого Марка, роковых ртов, которые толпа считает немыми, но которые, однакоже, говорят голосом громким и страшным, потому что они взывают к прохожим: «Доносите!» На кого донесли, тот схвачен; а кто схвачен, тот погиб. В Венеции все совершается тайно, скрытно, безошибочно. Осужден, казнен; никто не видел, никто не скажет; ничего не услышать, ничего не разглядеть; у жертвы кляп во рту, на палаче маска. Что это я вам говорил об эшафоте? Я ошибся. В Венеции не умирают на эшафоте, там исчезают. Вдруг в семье недосчитываются человека. Что с ним случилось? То знают свинцовая тюрьма, колодцы, канал Орфано. Иной раз ночью слышно, как что-то падает в воду. Тогда быстрее проходите мимо. А в остальном — балы, пиры, свечи, музыка, гондолы, театры, пятимесячный карнавал, — вот Венеция. Вы, Тизбе, прекрасная моя комедиантка, знаете только эту сторону; я, сенатор, знаю другую. Дело в том, что в каждом дворце — и во дворце дожа и в моем — существует, неведомый хозяину, скрытый коридор, соглядатай всех зал, всех комнат, всех альковов, темный коридор, вход в который известен не вам, а кому-то другому, и который, вы чувствуете, где-то вьется вокруг вас, но где именно — вы не знаете, таинственный ход, где все время движутся какие-то люди и что-то делают там. И все это переплетено с личной ненавистью, крадущейся в том же сумраке! Нередко по ночам я вскакиваю в кровати, я прислушиваюсь и внятно различаю шаги в стене. Вот под каким гнетом я живу, Тизбе. Я — над Падуей, но это — надо мной. Мне поручено смирить Падую. Мне велено быть грозным. Меня сделали деспотом на том условии, что я буду тираном. Никогда не просите меня о чьем-либо помиловании. Я не способен вам отказать ни в чем, и вы погубили бы меня.