
— На самой высоте, — продолжал Григорий, — престол царей московских. И я — на нем. Вокруг стрельцы, бояре… а патриарх мне крест для целования подносит.
— Вот как!… — прерывает сосед, но Григорий его не замечает.
— … И я тот крест целую с великой клятвой, что на моем царстве невинной крови капли не прольется, холопей, нищих не будет вовсе. Отцом я буду всему народу… И эту последнюю, — возвысил он голос, взявшись за ворот рубашки, — эту последнюю я разделю. Со всеми!
— Постой, постой! — кричит, и опять напрасно, внимательный сосед. Вокруг сгрудился ближний народ, жадно вслушиваясь. В стороне где-то наяривают плясовую, у двери гнусят юродивые: «Лейтесь, лейтесь, слезы горькие, плачь, плачь, душа православная»… Но ничего не видит и не слышит Григорий.
— … Довольно Руси по-волчьи выть, довольно в кабаке слезами обливаться, да от судей неправедных бегать! Не казнями и не суровостью я буду царствовать, а милосердием и щедростью…
— Ай да ловко! — во весь голос крикнул сосед. — Стой! Значит, на Москве царем ты себя видел?
— Великим и державным. Три ночи сряду, чуть глаза закрою — все тот же сон…
— Эй, люди! — закричал сосед, вдруг вскакивая и хлопнув в ладоши. — Сюда, ко мне! Хватайте чернеца! Негожие речи его, хула на государя Бориса Феодоровича! Измена! Крутите крепче!
Откуда-то явившиеся стрельцы связали Григория. Поднялось общее смятение, суматоха, песни смолкли. В народе послышалось: «Ярыжка! Ах, он дьявол, подсуседился, и ничто ему! Покою ноне от них нету…»
Ярыжка, не смущаясь, ткнул пальцем в Мисаила.
— И этого прихватите, толстопузого. Впрямь, не простые они монахи!
— Батюшка! Отец милостивый! — завопил Мисаил, порываясь кинуться Ярыжке в ноги. — А меня за что? Я три ночи подряд не спал. А не то что сонные видения какие! Да у меня и отродясь их не было! Какой я царь на Москве? Смилуйся…
— Ладно, там разберут, какой ты царь. Под клещами и патриархом признаешься, небось! Тащите их!
