
А л е к с е й. Черт тебя знает, что ты поешь! Кухаркины песни. Пой что-нибудь порядочное.
Н и к о л к а. Зачем кухаркины? Это я сам сочинил, Алеша. (Поет.)
А л е к с е й. Это как раз к твоему голосу и относится.
Н и к о л к а. Алеша, это ты напрасно, ей-Богу! У меня есть голос, правда не такой, как у Шервинского, но все-таки довольно приличный. Драматический, вернее всего — баритон. Леночка, а Леночка! Как, по-твоему, есть у меня голос?
Е л е н а (из своей комнаты). У кого? У тебя? Нету никакого.
Н и к о л к а. Это она расстроилась, потому так и отвечает. А между прочим, Алеша, мне учитель пения говорил: «Вы бы, говорит, Николай Васильевич, в опере, в сущности, могли петь, если бы не революция».
А л е к с е й. Дурак твой учитель пения.
Н и к о л к а. Я так и знал. Полное расстройство нервов в Турбинском доме. Учитель пения — дурак. У меня голоса нет, а вчера еще был, и вообще пессимизм. А я по своей натуре более склонен к оптимизму. (Трогает струны.) Хотя ты знаешь, Алеша, я сам начинаю беспокоиться. Девять часов уже, а он сказал, что утром приедет. Уж не случилось ли чего-нибудь с ним?
А л е к с е й. Ты потише говори. Понял?
Н и к о л к а. Вот комиссия, Создатель
Е л е н а (из своей комнаты). Который час в столовой?
Н и к о л к а. Э... девять. Наши часы впереди, Леночка.
Е л е н а (из своей комнаты). Не сочиняй, пожалуйста.
Н и к о л к а. Ишь, волнуется. (Напевает.) Туманно... Ах, как все туманно!..
А л е к с е й. Не надрывай ты мне душу, пожалуйста. Пой веселую.
