
Клара. Хочешь знать?
Мартин. Нет. Я хотел бы знать только одно: зачем ты это сделала?
Клара. Не знаю зачем. Не хочу об этом говорить. Это была точно хворь... и она быстро прошла.
Мартин. Тебе больно об этом говорить?
Клара. Да, больно, это еще мучительнее, чем смерть Лизелотты.
Мартин. Тогда не будем говорить. (Другим тоном.) А дети до сих пор молчат.
Клара. Да, до сих пор молчат. Альберт ни за что не пропустит своей прогулки с женой и ребенком. Через парк, вокруг пруда, они выпьют кофе с пирожными в ресторане, сфотографируются у памятника Барбароссе, вернутся назад через парк, обойдя пруд, поднимутся на вышку, снова щелкнут фотоаппаратом, запечатлеют резкую линию горизонта, над которой, подобно мачтам потонувших кораблей, вырисовываются колокольни, редкие крыши домов, похожие на обломки кораблекрушения. Мой сын Альберт родился уже взрослым: приветливый, интеллигентный, не эгоистичный... он всегда чувствовал, когда мне было плохо, приходил на кухню или в столовую, садился на кровать, раскладывал пасьянс и, отрываясь от карт, поглядывал на меня с улыбкой или как бы ненароком дотрагивался до моей руки. Взрослый с пеленок. Школа, университет, работа, прелестная жена, милый ребенок и сам он отличный супруг. Двадцать лет каждое воскресенье он фотографирует с вышки колокольню в Банвейлере. Он увеличивает снимки — пятьдесят на пятьдесят, — а потом смотрит на них через лупу. Ты когда-нибудь разглядывал его фотографии? Когда на них смотришь, просто захватывает дух... Вспоминаешь, что тридцатилетнему отцу семейства, который изображен в саду около церкви, уже пятьдесят, а его десятилетнему сынишке — тридцать, и он теперь играет с десятилетним мальчиком, своим сыном, а пирог на столе всегда один и тот же: сливовый пирог со взбитыми сливками. По снимкам видно, как растут деревья, растут, пока их не срубят...
