А промеж всего этого, занятого своими делами люда пугливой тенью жался юных лет ОТРОК в рогожном отрепье, в котором едва угадывалась послушничья ряса. Много таких, сдутых с мест палом войны горемык бродило в ту пору по лесам и посадам, находя пропитание где Бог пошлет, ох, много! Так много, что иссякло сострадание у самого сердобольного. Но в этом бродяжке было что-то такое, отчего не гнали его пинком, как паршивого пса, гордые от важности своего дела мастеровые. Он возник возле гусляров, послушал их тихие переборы и бедные, предраспевные голоса. Потом оказался рядом со Звонарем, последил, как легким касанием била тот проверяет звук. Подле Гробовщика он даже дланью провел по чудной резьбе проносимого мимо гроба, за что иной был бы бит, но столь уважительно было это касание, что мастер смолчал. Нет, не голодом был томим этот юный Отрок, но иной жаждой. И, похоже, даже Палач это понял, когда Отрок оказался рядом.

Палач был сухощав, легче своего топора, желчен. И строг. Ох, строг! И когда сын, не рассчитав силы удара, увязил инструмент в сыром теле осины, он даже плюнул в досаде и оглянулся на Отрока, как бы ища сочувствия.

ПАЛАЧ. Эк, полорукий! (И – сыну.) А коли бы ты час сей на этом месте лежал – ты! ты! – люба б была тебе така работа? Ответствуй!

СЫН. Не люба.

ПАЛАЧ. Отчего ж не люба? Выюшкой-то помотать, как кур недорезанный у жонки-дуры – отчего ж не любо? А? Ответствуй!

СЫН. Нерадив, батюшка.

ПАЛАЧ. То-то! Нерадив! Радей!

И вновь в руках у сына-подмастерья сверкнул топор. Но от великого радения удар был настолько силен, что мало того, что осиновое поленце отлетело, как пущенное из пращи, но и топор увяз в плахе так, что не поддался подмастерью ни с разу, ни с другого. Палач аж зашелся от желчного хохотка.



2 из 45