
ЛЮБОВЬ:
Тебе так же хорошо известно, как мне, что он сам ими играл вчера после сеанса.
ТРОЩЕЙКИН:
Так нужно было их потом собрать и положить на место. (Садится перед мольбертом.)
ЛЮБОВЬ:
Да, но при чем тут я? Скажи это Марфе. Она убирает.
ТРОЩЕЙКИН:
Плохо убирает. Я сейчас ей сделаю некоторое внушение…
ЛЮБОВЬ:
Во-первых, она ушла на рынок; а во-вторых, ты ее боишься.
ТРОЩЕЙКИН:
Что ж, вполне возможно. Но только мне лично всегда казалось, что это с моей стороны просто известная форма деликатности… А мальчик мой недурен, правда? Ай да бархат! Я ему сделал такие сияющие глаза отчасти потому, что он сын ювелира.
ЛЮБОВЬ:
Не понимаю, почему ты не можешь сперва закрасить мячи, а потом кончить фигуру.
ТРОЩЕЙКИН:
Как тебе сказать…
ЛЮБОВЬ:
Можешь не говорить.
ТРОЩЕЙКИН:
Видишь ли, они должны гореть, бросать на него отблеск, но сперва я хочу закрепить отблеск, а потом приняться за его источники. Надо помнить, что искусство движется всегда против солнца. Ноги, видишь, уже совсем перламутровые. Нет, мальчик мне нравится! Волосы хороши: чуть-чуть с черной курчавинкой. Есть какая-то связь между драгоценными камнями и негритянской кровью. Шекспир это почувствовал в своем "Отелло". Ну, так. (Смотрит на другой портрет.) А мадам Вагабундова чрезвычайно довольна, что пишу ее в белом платье на испанском фоне, и не понимает, какой это страшный кружевной гротеск… Все-таки, знаешь, я тебя очень прошу, Люба, раздобыть мои мячи, я не хочу, чтобы они были в бегах.
ЛЮБОВЬ:
Это жестоко, это невыносимо, наконец. Запирай их в шкап, я тебя умоляю. Я тоже не могу, чтобы катилось по комнатам и лезло под мебель. Неужели, Алеша, ты не понимаешь, почему?
