
Нароков. Я не chou-fleur и не siffleur, мадам, и не суфлер даже, а помощник режиссера. Здешний-то театр был мой. ‹chou-fleur – цветная капуста (франц.), siffleur – свистун (франц.)›
Домна Пантелевна (с удивлением). Твой? Скажите на милость!
Нароков. Я его пять лет держал, а Гаврюшка-то был у меня писарем, роли переписывал.
Домна Пантелевна (с большим удивлением). Гаврила Петрович, ампренер здешний?
Нароков. Он самый.
Домна Пантелевна. Ах ты, горький! Так вот что. Значит, тебе в этом театрашном деле счастья бог не дал, что ли?
Нароков. Счастья! Да я не знал, куда девать счастье-то, вот сколько его было!
Домна Пантелевна. Отчего ж ты в упадок-то пришел? Пил, должно быть? Куда ж твои деньги девались?
Нароков. Никогда я не пил. Я все свои деньги за счастье-то и заплатил.
Домна Пантелевна. Да какое ж такое счастье у тебя было?
Нароков. А такое и счастье, что я делал любимое дело. (Задумчиво.) Я люблю театр, люблю искусство, люблю артистов, понимаешь ты? Продал я свое имение, денег получил много и стал антрепренером. А? Разве это не счастье? Снял здешний театр, отделал все заново: декорации, костюмы; собрал хорошую труппу и зажил, как в раю… Есть ли сборы, нет ли, я на это не смотрел, я всем платил большое жалованье аккуратно. Поблаженствовал я так-то пять лет, вижу, что деньги мои под исход; по окончании сезона рассчитал всех артистов, сделал им обед прощальный, поднес каждому по дорогому подарку на память обо мне…
Домна Пантелевна. Ну, а что ж потом-то?
Нароков. А потом Гаврюшка снял мой театр, а я пошел в службу к нему; платит он мне небольшое жалованье да помаленьку уплачивает за мое обзаведение. Вот и все, милая дама.
