
Через минуту-другую, в первый лишь раз катя в дребезжащем самосвале по разъезженному и ухабистому проселку, Чудак как ни старался, а все не мог отделаться от ощущения, что он давно уже гоняет здесь машину к карьеру и обратно. Туда и обратно. Туда и обратно. А по вечерам, возвращаясь домой, он, не кто-нибудь, а именно он, Чудак, беспечно вдыхает легкий и неназойливый аромат полевых цветов, стоящих на общежитейском коридорном подоконнике в стеклянной банке из-под консервов. Странное, однако, ощущение…
– Куда тебя несет! В передовики-стахановцы выскочить захотел?
– А ну осади! Осади назад, тебе говорят!
– Ишь ты, прыткий какой нашелся!
– Да он же не прыткий, а новенький, о великие, – перекрыл раздраженные выкрики мощный бас Михаила Ордынского. – Он все еще полагает, что на гражданке царит такой же порядочный беспорядок, как в только что покинутой им «несокрушимой и легендарной»!
Самосвалы у карьера продолжали выстраиваться в длинную очередь, и водители стали выпрыгивать из душных кабин, чтобы пока суд да дело покурить в компании, потолковать друг с другом о том о сем с утра пораньше да поругать, как водится, начальство за слишком медленную погрузку. А Чудак неторопливо, но решительно отошел от шоферской братии по разнотравью в сторонку, лег на чуть влажную от насыпавшихся на нее росинок землю и, склонив к своему лицу несколько стоявших на длинных стеблях ромашек, осторожно понюхал их и затем отпустил снова. И вспомнился тотчас далекий денек, и ощутилась невидимая, но теплая и, верно, широкая ладонь ветра, гладившая высокие хлеба и пригибающая их в полроста, и привиделся как наяву тот колесный трактор с прицепленным к нему неуклюжим и разноголосо громыхающим комбайном «Сталинец». И проступили вновь через время и расстояния голая стерня, да вороха золотистой соломы позади, да блеклый от пыли и потому некрутой выгиб летнего неба, да весело плещущая в темный бункер светлая пшеничная струя.
