
— В десятом году замуж выходила, было восемнадцать. Вот считай… И-и, сынки, жить-то не страшно, страшно доживать.
Она высморкалась в грязный фартук.
— Пенсию дают, усадьбу нарезают, а все впустую. Кто руки-то приложит? Вишь они, сыновья-то какие…
В комнату с надворья вбежал мальчик лет шести, круглолицый и розовощекий, сбросил грязные сапоги и шмыгнул в кровать.
— Дружки-то Ванюшкины: кто агроном, кто тракторист, а он… нету ему счастья, — тоскливо проговорила старуха.
Спрашиваем, не пьет ли сын. Старуха долго молчит.
— То-то и пьет. А кто ж ее не пьет? Через это и все прахом. — Когда мы уже собираемся уходить, она спохватывается:
— Отпустили бы вы Ванюшку-то.
Как только Никульшин ознакомился с показаниями жены, он не стал больше запираться и сам вызвался показать место, где спрятал ворованные вещи. Можно было предполагать, что поездка отвечает и его желаниям.
После трехчасовой езды по колеистым проселкам милицейская линейка остановилась в километре от станции Тресвятская. Никульшин, сопровождаемый двумя конвоирами, уверенно углубился в лес. Около молодой сосны зияла свежевырытая яма, валялись этикетки, оберточная бумага. Никульшин поднял завязку и, выругавшись, швырнул:
— И мои забрал…
Еще не дойдя до машины, он рассказал, что кражу совершил вместе с Зубовым и что инструменты, найденные в чемодане, и салазки, на которых везли вещи, принадлежали Василию. Возвращались с тревожной мыслью, что Зубова в городе не застанем.
Его взяли с работы, прямо в промасленном комбинезоне, с грязными от мазута руками и привезли в прокуратуру. Он яростно отпирался. Маленький и коренастый, с острой плешивой головой, он торчал перед столом, словно гвоздь.
А в конце дня позвонили из Тресвятской. Проводник со служебной собакой вышел к оврагу, где Василий спрятал вещи, взятые из ямы Никульшина. Нашли и санки Зубова.
