
Здесь, в этом доме, похожем на давно забытую детскую сказку, Федор старался пропустить через себя каждую секунду, чтобы продлить редкое в его лихой жизни чувство покоя и умиротворения.
Когда сон все-таки одолел его, чьи-то мягкие руки обвили его шею, и он, не поняв в темноте, кто это, покорно отдался умелым прохладным пальцам, обласкавшим его с головы до пят. Весь осыпанный поцелуями, точно лепестками душистых цветов, Федор, не различая яви и сна, медленно погрузился во влажную мякоть щедро отданного ему женского естества, безличного, безымянного и оттого еще более желанного, потому что теперь с ним были все те, о ком мечтал он долгими лагерными ночами, и те, о ком не мечтал, но знал, что они где-то есть и могли бы принадлежать ему.
С ним была женщина всех женщин, тело, плоть, живая, дарящая блаженство и ничего не требующая взамен.
Он уснул и так никогда и не узнал, с кем же провел эту ночь. Да он и не хотел этого знать.
...Три дня пролетели у Федора в полном безделье, когда после завтрака Аджиев спросил его перед тем, как уехать в город:
- Я твой должник. Чем прикажешь долг отдавать?
Федор курил на террасе, и вопрос Артура Нерсесовича его врасплох не застал. Он давно ожидал v чего-то подобного. Но теперь решил потянуть, посмотреть, что предложит сам Аджиев.
- К прежним дружкам мне, наверное, ходу нет... - начал Федор.
- Да уж... Еще полгода, и опять в зону... - в тон ему продолжил Артур Нерсесович.
"Пьян был в дупель, а запомнил..." - усмехнулся про себя Федор и отрезал:
- Не знаю.
- У меня людей с тремя ходками нет, - жестко сказал Аджиев.
Федор покосился на него: невысок ростом, особой силы не чувствуется, черты лица неприметные, размытые, но в тонком очертании губ таилась жестокость и воля. Аджиев заметил взгляд, машинально поправил черную густую шевелюру, и так уложенную волосок к волоску.
