
И Степочка тоже кричала громко и визгливо, как рыночная торговка, и еще шире сделались ее челюсти и уже череп, браслеты звякали на ее голых, противных руках, и в ушах дрожали и блестели серьги.
Он вспоминает, что сидел тогда против открытого окна. В окно дуло октябрьским холодом. На тополях в саду чернели запоздалые дрозды и не пели, а хохлились и прыгали по веткам, и где-то скрипел воз, и пахло дымом из труб.
Потянулась в кресле сиделка и поднялась... Значит, она спала... значит, теперь утро.
Свету из окон больше... виднее мухи на потолке, яснее точеные шишечки на его кровати...
Он вспомнил: это - письмо. Маленький клочок бумаги в размашисто надписанном синем конверте... И вспомнил он ту, кто писал, курсистку-медичку Галю... давно... двадцать шесть лет назад.
Было поздно вечером, когда они сидели на взморье над гаванью.
От берега видны были одни черные силуэты, от моря - огни на судах, тысячи огней - белых, красных, зеленых... Небо было чистое, звездное, и огни на судах были ярче звезд и казались тоже звездами, только спустившимися на землю, молчаливыми, чуткими.
Море и небо сливались в одно. Вставали влажные воспоминания. Веяло вечным, преджизненным и большим...
Они говорили о чем-то красивом, о чем-то важном, и души их были одно, как море и небо. И горели в них огни, и веяло сказкой.
Но он не сказал ей тогда того, что было нужно.
Они сидели рядом в опере, высоко на балконе. Внизу толпа, но они одни, и для них звуки... Звуки эти заполнили все: весь огромный зал, весь театр, весь мир... И звуки эти все красочные, сверкающие, пахучие, точно живая душа мира, точно то, что выжато из мира художником и мощно брошено в воздух, полное смысла и блеска...
Ползут черные хребты. Только чувствуется, как тяжелы они, - вершин их не видно в темном небе. Но сверкнула молния и зажгла вершины. Ослепительный снег режет глаза, и по горам ползут, развеваясь, мантии из света...
