
Иногда прибегает Бобка, - он же Жук, и есть еще у него несколько имен, в каждом доме, куда он прибегает кормиться, свое, - единственная собака, уцелевшая от голодной зимы, черный полугончак, с сединою на морде. Даже и основной хозяин его, татарин Эреджеп, говорит о нем с уважением: "Савэтска жизь, - как иначе будишь?.. Тут да один паек, там да один паек, еще там да один паек... двадцать один паек - помалу-помалу живой будишь!.."
Бобка тоже умеет говорить что-то... Прибегая, он кладет голову на колени сидящим за столом (он знает, когда кто обедает) и начинает вертеть обрубленным гладким хвостом, тыкаться носом в колени, смотреть нестерпимо умными глазами (желтыми, как янтарь) во все человечьи глаза и скулить так выразительно, точно силится сказать длинную речь о своем собачьем голоде, об ужасе перед смертью, о своей щемящей жуткой, темной тоске... Поневоле отщипнешь от последнего куска и скажешь: - На, Бобочка, ешь!.. - Бобка мгновенно проглотит, подождет еще, поскулит, повертит хвостом, полежит у ног, уткнувши голову в передние лапы, наблюдая сразу за всеми, не кинет ли кто хоть обглоданную кость; поймает трех мух на лету и тихо, вежливо уйдет со двора, а потом со всех ног помчится куда-то дальше, в обход всех своих кормильцев, порадовать их видом умной собаки, единственной оставшейся в живых. Веревки он совершенно не выносил, и даже слово это "веревка" его пугало и заставляло настороженно подымать голову и подозрительно оглядывать всех.
Кроме Чапы, Пучи и Бобки - и это самое главное, - была Женька - молодая еще, по первому телку, черная, белолобая и с белым передником коровка.
Это Максим Николаевич, когда совсем пришлось туго в декабре, вынул последнее, что еще имел, - большие золотые часы с толстой цепочкой - и на них выменял Женьку. Сено тогда от засухи не уродилось и было очень дорого, коровы дешевы, и можно было выменять Женьку за два пуда муки, но где же было взять столько муки?
