
Любой из них мог бы уцепиться за его рукав. Но удача улыбнулась именно мне.
Он вышел к небольшой пыльной площади, на которой стоял его дом. Узкие кривые улочки района Двора Гваделумы, где прошла его жизнь, разбегались в разные стороны, а по бокам виднелись скособочившиеся от возраста тысячелетние ветхие здания, составляющие границу мира. При резком, слишком ярком свете – таким светом, столь не похожим на мягкое золотисто-зеленое солнце, лучи которого никогда не достигали подземелья, был залит весь этот уровень Лабиринта – выщербленная серая кладка старых зданий просто кричала о страшной усталости, об изношенности камня. Хиссуне попробовал вспомнить, замечал ли он когда-нибудь раньше, насколько тут убого и уныло.
На площади было полно народу. Мало кто из обитателей Двора Гваделумы испытывал желание сидеть вечерами в четырех стенах своих полутемных клетушек; они собрались здесь, чтобы послоняться по какой-нибудь аллее.
Хиссуне в его блистательных новых одеждах казалось, что все, кого он когда-либо знал, вышли на улицы поглазеть на него, похихикать, пофыркать, окинуть злобным взглядом. Он увидел Ванимуна, родившегося с ним в один день и час и ставшего когда-то чуть ли не братом, и стройную, с глазами-миндалинами младшую сестру Ванимуна, которая уже подросла, и Хойлана с тремя его кряжистыми братьями, и Никкилона, и маленького с угловатым лицом Гизмета, и продававшего сладкие корешки гумбы вроона с глазами-бусинками, и Конфалума-карманника, и трех старых сестер-хайрогш, которых в открытую называли метаморфами, чему Хиссуне никогда не верил, и еще кого-то, и еще… И все смотрят, и у всех в глазах молчаливый вопрос: почему ты так вырядился, Хиссуне, к чему эта пышность, зачем эта роскошь?
