
- Старайся, мой друг, быть справедливым... Служи хорошо... Правды не бойся... Перед ней флага не спускай... Не спустишь, а?
- Не спущу, дядя.
- Люби нашего чудного матроса... За твою любовь он тебе воздаст сторицей... Один страх - плохое дело... при нем не может быть той нравственной, крепкой связи начальника с подчиненными, без которой морская служба становится в тягость... Ну, да ты добрый, честный мальчик... Недаром влюбился в своего капитана... И времена нынче другие, не наши, когда во флоте было много жестокости... Скоро, бог даст, они будут одними воспоминаниями... Готовится отмена телесных наказаний... Ты ведь знаешь, и я против них... Однако и я наказывал - такие были времена... Но и тогда, когда жестокость была в обычае, я не был жесток, и на моей душе нет упрека в загубленной жизни... Бог миловал! И - спроси у Лаврентьича - меня матросы любили! - прибавил старик.
- Еще бы не любить вас! - воскликнул Володя, умиленный наставлениями, которые так отвечали стремлениям его юной души.
- Помни, что ни отец твой, ни я ни в ком не искали и честно тянули лямку... Надеюсь, и ты... Извозчик, что ж ты плетешься! - вдруг крикнул адмирал, когда уже пристань была в виду.
В девятом часу вечера Володя подъезжал на шлюпке с "Коршуна" к корвету, темный силуэт которого с его высокими мачтами и двумя огоньками вырисовывался на малом кронштадтском рейде.
- Кто гребет? - раздался обычный оклик часового с корвета.
- Офицер! - отвечал с катера мичман, возвращавшийся, как и Володя, из Петербурга.
Катер пристал к борту.
Два фалрепных с фонарями осветили парадный трап, и Володя вслед за мичманом поднялся на палубу.
Теперь уже палуба ничем не напоминала о беспорядке, бывшем на ней десять дней тому назад. На ней царила тишина, обычная на военном судне после спуска флага и раздачи коек. И только из чуть-чуть приподнятого, ярко освещенного люка кают-компании доносился говор и смех офицеров, сидевших за чаем.
