
Мордан же был уже около него: он вскочил следом за Женей, он неотрывно глядел на свою добычу страшными и в то же время умоляющими глазами, глухо мяукал и двигал хвостом. Женя заметила даже, что глаза у него стали будто розовые вместо зеленых, и сказала Митрофану:
- Отдай уж ему, все равно не живой щур!
Но Митрофан отозвался лениво:
- Жирно будет по целому таракану, хватит и по лапке!.. Вот сделаю я из этого щура чучело и повешу на стенку...
- Мордан все равно достанет!
- Ничего, так повешу, чтоб не достал.
И положил мертвую птичку в свой стол, а в кота бросил ботинком.
Наконец, еще одно было.
Какой-то очень широкоплечий молодой малый ходил по их улице с медведем. Конечно, это был смирный медведь, и Жене показался он не таким и большим и ничуть не страшным, как будто бы даже унылым, облезлым, - должно быть, он линял. Он шел вперевалку, как большая бурая собака с куцым хвостом и низко опущенной головой. Посередине улицы, окруженный очень плотной толпой, он боролся со своим вожаком, и вожак его поборол. Потом он поднялся, встряхнулся, как собака, и с фуражкой вожака, поднявшись на задние лапы, обошел толпу. Ему клали в фуражку деньги. Иные трепали его по плечу. А один очень бородатый человек, сапожник (его видела иногда Женя: за столиком на улице он чинил обувь), говорил громко:
- Это, граждане, чистое мошенство, чтобы человек медведя мог повалить. Это двойное мошенство: и малый мошенничает и само собою и медведь тоже. Человек медведя нипочем не свалит!
На что малый отозвался скромно:
- Это смотря какой человек...
При этом он выкатывал действительно наводящую на размышление грудь и хлопал по ней бугроватой рукой...
И многое еще случилось в долгие дни мая, туго переполненные сложными человеческими делами и заботами, радостями и печалью, а также расцветами и смертью как цветов, так и зорь; вороны же, обе поочередно, прилежно сидели на своих четырех зеленоватых крапчатых яйцах, в которых чуяли уже будущих четырех воронят.
