
Эту драму — ибо, по сути дела, для того, кто мог это наблюдать достаточно не предвзято, это был род драмы — можно было проследить, особенно последние 50 лет, внутри всякой научной работы и всякого устремления. Ощутив всю тяжесть того факта, что в отношении такого серьезного дела непрерывно происходит прядение и снова распускание, можно поставить такой вопрос: не является ли, однако, всякое стремление к такому понятийному объяснению фактов вообще чем-то бесполезным? И может быть правильным ответом на возникающий из всего этого вопрос будет следующий: просто факты должны говорить сами за себя, следует описывать то, что происходит в природе, и отказаться от детального объяснения? А не может ли быть так, что все такие объяснения являются только родом переживания младенчества в развитии человечества, что человечество в этом младенчестве как бы устремляется к некоего рода расточительству, но созревшее человечество должно бы сказать себе: «Стремиться к таким объяснениям вообще не следует, с такими объяснениями ни к чему не придешь. Необходимо просто искоренить потребность в объяснении. И подобное искоренение означало бы зрелость человеческого образа мыслей». Почему все же нет? Ведь мы в более позднем возрасте аналогично отказываемся от игры, почему все же нельзя, несмотря на такое обоснование, так же просто отказаться от объяснения природы?
Я бы сказал, что такой вопрос уже мог всплыть, когда 14 августа 1872 года на втором совместном заседании Собрания немецких испытателей и врачей Дюбуа-Раймон
В средневековой схоластике весь процесс мышления и формирования идей человечества был организован в соответствии с воззрением, согласно которому существующее в обширном царстве природы можно объяснять посредством определенных понятий, но перед сверхчувственным следует останавливаться.
