
В Богоматери, идущей по небесам, не приметно никакого движения; но чем более смотришь на нее, тем более кажется, что Она приближается. На лице Ея ничто не выражено, то есть на нем нет выражения
понятного, имеющего
определенное имя: но в нем находишь в каком-то таинственном соединении все: спокойствие, чистоту, величие и даже чувство, но чувство, уже перешедшее за границу земного, следовательно, мирное, постоянное, не могущее уже возмутить ясности душевной. В глазах Ея нет блистания (блестящий взор человека всегда есть признак чего-то необыкновенного, случайного; а для не уже нет случая — все совершилось); но в них есть какая-то глубокая, чудесная темнота; в них есть какой-то взор, никуда особенно не устремленный, но как будто видящий необъятное. Она не поддерживает Младенца, но руки Ея смиренно и свободно служат Ему престолом; и в самом деле, эта Богоматерь есть не иное что, как одушевленный Престол Божий, чувствующий величие Сидящего. И Он, как Царь земли и неба, сидит на этом престоле. И в Его глазах есть тот же никуда не устремленный взор; но эти глаза блистают, как молнии, блистают тем вечным блеском, которого ничто ни произвести, ни изменить не может»
Упоминания Сикстинской Мадонны встречаются затем у русских авторов с легкой руки Жуковского вновь и вновь, подчас в местах неожиданных. Тот самый Пушкин, который, так сказать, секуляризировал для любовного стихотворения (правда, исключительно возвышенного по тону) похищенный все у тог же Жуковского оборот «гений чистой красоты», у старшего поэта относившийся к красоте отнюдь не земной, включил в еще более секулярный комплимент очаровательной А.А. Олениной («Ее глаза», 1828) оглядку на композицию Сикстинской Мадонны:
...Поднимет — ангел Рафаэля