
Убедившись, что сын проснулся, мама уходила на кухню, откуда уже давно призывно пахли оладьи. Антон кряхтя садился на своем диване, опускал ноги на старую облезлую овечью шкуру, работавшую у него в комнате прикроватным ковриком, набрасывал халат и плелся на запах завтрака. С закрытыми глазами хватал с тарелки верхнюю, самую горячую, лепешку, получал от мамы дежурный шлепок, направлявший его в ванную, и после утреннего туалета уже на законном основании садился за стол.
Вот и сейчас Антон поплелся на кухню, еще не вполне бодрствуя. Но вдруг вспомнил, что сегодня – первый день его работы в прокуратуре, следователем, и сон слетел. Он отхлебнул из кружки горячего чаю, заботливо налитого мамой, обжег язык и сердито потряс головой. Мама вошла в кухню и, запахнув халат, присела на угловом диванчике, задумчиво рассматривая Антона. Он поморщился: его иногда раздражало, когда мама наблюдала за тем, как он ест. Мама словно почувствовала его недовольство, со вздохом поднялась и вышла.
Из коридора донеслось треньканье телефона и сердитый мамин голос:
– На семнадцатое марта? Следующего года? А у нас июнь на дворе. Потрясающе. А вас не должно волновать, какая у судьи загрузка. У вас есть конституционное право на доступ к правосудию в разумные сроки. Миленький мой, Страсбургский суд – это не Всемирная лига сексуальных реформ; чтобы туда обратиться, надо для начала исчерпать все эффективные меры внутригосударственной правовой защиты...
Антон поежился. Когда мама говорит таким тоном, ему хочется уменьшиться в размерах и забиться в норку. Можно себе представить, в какой трепет она ввергает своих студентов; впрочем, студенты ее обожают.
