Учитывая расстояние, рассмотреть столь мелкие подробности, разумеется, трудно, но я уже имел возможность видеть его в этом одеянии раньше. Руки, как и положено, он держит сзади. По движению головы можно догадаться, что он щурится на свет, отводит глаза на кирпичные стены, дает им привыкнуть к слепящей белизне снега. Так и идет, глядя не вперед и не под ноги, а двигая головой из стороны в сторону, отчего кажется скорее любопытным экскурсантом, чем заключенным. Думаю, ему хочется по возможности растянуть считанные минуты, отпущенные на дорогу, подольше побыть на воздухе, под чистым в эту пору небом. При известном воображении - а его у Красильникова, как я успел убедиться, с избытком - можно представить, что ты на свободе, ненадолго забыть об идущем сзади конвоире, и тешить себя иллюзией, что чем дольше ты будешь находиться вне камеры, тем быстрее пробежит время заключения. Нужно признать: в положении моего подследственного без такого самообмана обойтись трудно.

На середине двора он медлит, полуобернувшись к сопровождающему, что-то говорит ему - наверное, просит не спешить, - и тот великодушно укорачивает шаг.

Что-что, а просить он умеет - это точно. Когда надо, умеет вызвать жалость, сочувствие. Однако сейчас - и именно сейчас, а не днем или двумя раньше - его маленькие хитрости не вызывают во мне никакого отклика. Этому есть серьезные причины: хитрость всегда одна из личин лжи, особенно в его, Красильникова, положении, а после той большой лжи, на разоблачение которой потрачено полных четыре недели, маленькая становится неинтересной.

"Что ж, - говорю я себе, - отойди от окна, не смотри. Кто тебе мешает?" Но что-то удерживает меня на месте. Это не праздное любопытство, не желание понаблюдать за человеком в тот момент, когда он тебя не видит, чтобы извлечь из своих наблюдений какую-то пользу (такой прием иной раз помогает в нашей работе). Нет. В первые дни наши отношения действительно не выходили за рамки стандартной схемы "следователь - подозреваемый".



2 из 204