
Под стать статуям и охранявшие их милиционеры были не очень-то разговорчивы, но, в отличие от последних, они время от времени недоверчиво поглядывали на посетителей парка, то бишь на нас с Заратустрой.
Зар потешался, то уличая в бессовестности ветер, то недоумевая, почему милиционеры полагают, будто мы имеем что-то против итальянских шедевров.
— Зар, перестань! У них просто работа такая — статуи охранять.
— Ваше правительство выбрасывает деньги на ветер. Бьюсь об заклад, эти статуи никуда не убегут!
— Порядок… — зачем-то протянул я.
Заратустра задумался.
— Знаешь ли ты о превращениях духа? — спросил он, глядя на кофейную гущу, растекшуюся по его чашке.
— Знаю, — самодовольно ответил я, уже успевший к тому времени заново пролистать томик ницшеанского «Заратустры». — Это о том, как дух становится верблюдом, верблюд — львом, а лев — ребенком?
— Дух не виден глазу, поэтому аллегории вполне уместны, молодец, — сухо резюмировал Заратустра.
— Что-то не так? — я осекся.
— Человек приходит в это мир очаровательным ребенком, таким ему следует и уйти.
Заратустра улыбнулся в ответ на мой удивленный взгляд и вскоре продолжил:
— Рождается ребенок невинным животным, имя которому — человек. Рождается он животным и начинает обретать человеческое. Маленькому человечку не разрешают жить настоящим, принуждают его думать о будущем и помнить о прошлом, желая лишить младенца опоры. Ведь не лиши его опоры, он будет себе на уме. А кому это нужно в стане боящихся?
Не любит ваше общество эгоистов, но ценит оно лишь типов самовлюбленных, что, не зная самих Себя, пестуют благопристойный образ свой, некий мистический идеал несуществующей добродетели.
Причем идеалы благопристойности и добродетели разнятся у вас до неприличия…
Он рассмеялся.
