
И они ушли, трое белых, чинно гулять по Дворянской, где пока еще не было столь дерзких мальчишек, а он усадил в салазки своего плюшевого мишку (тогда только что появились и были в моде эти мишки) и остервенело катал его по Большой и Дубовой и вновь по Большой, пока не потерял где-то.
- Вот я тебя высеку за это, - сказал отец вечером.
Он знал, что не высечет, но ему не нравилось даже самое это слово "высеку".
- За что? - спросил он угрюмо.
- Чтоб ты не терял дорогих игрушек, болван!
- Я не люблю этого! - сказал он мрачно.
- Еще бы!.. Гм... "Не люблю"! Скажите, пожалуйста!.. Что же ты любишь?
Ему хотелось сказать: "маленькую девочку в белом капоре. Только девочку в белом капоре, - ту, что гуляет с сердитой фрейлен и кудрявым пуделем"... Но он сказал задумчиво и кротко:
- Жареную картошку.
Потом долго над ним смеялись и отец, и старшие братья, и сестра Варя, а он - плакал, плакал оттого, что уж перестала гулять по Большой улице она, девочка в капоре.
Но была у него в детстве еще любовь: птицы. За то ли любил он их, что они были многокрасочны, за то ли, что они были непостижимая тайна, или за то, что летали, а он не мог, только он без ума был зимою от черноклювых снегирей, розовых, как пасхальные яйца (это были его райские птицы, он видел их редко), и щеглов (это была его ошеломляющая радость). Снегири подбирали в снегу упавшие с никлых берез сережки, а щеглы шелушили шишки репейника, и когда он видел их, то затаивал дыхание, чтобы их не спугнуть, становился на цыпочки и смотрел, смотрел, только смотрел, не отрывая глаз.
И когда все-таки, слишком недоверчивые к людям, они улетали, пугаясь, каким горючим горем это ему казалось!
- Улетели! - жаловался он, весь в слезах, няньке Арише. - Я им совсем ничего, я их ничем, никак, а они... взяли и улетели!
