
Титков, перед тем как их схватили, здесь, на работе, ел селедку и не успел напиться, а потом они были заперты на ночь в сарай.
Очень хотелось пить, - и день был жаркий, - и когда он подходил к колодцу, он всем своим тугим, набухшим телом чувствовал, что подводят его как раз туда, куда надо, и искал глазами ведро.
Ведро, большое, как бадья, и с мокро блестевшей цепью, стояло как раз на полке колодца, и он не сводил с него глаз.
Подошли, оно было полное до краев: кто-нибудь только что поил здесь лошадь и вытянул его, но лошадь не захотела пить больше.
Кругом колодца песок был сырой и пахло волами. Овод сел на щеку Титкова; он смахнул его, потершись о левое плечо, а сам все смотрел на ведро и сказал, когда остановились, не умоляюще, а просто, однако внятно:
- Братцы, дозвольте напиться!
На это ближний казак, рыжебородый, с синими жилками на носу и с мокрыми косицами из-под фуражки, отозвался не менее просто:
- На-пьёсси! - и жестко ударил его в ту щеку, с которой только что он стер овода.
И тут же он увидел, что сшибли с ног товарища Семена, - он брыкнул обеими ногами об его ногу, - и почему-то мелькнула в глазах черная голова Манолати, мелькнула как будто выше других голов, точно улетела; но только он это заметил, как что-то сзади так хлопнуло его по затылку, что он присел на колени и пробормотал отчетливо:
- Значит, убивают... конец!..
И втянул голову в плечи, вдавил ее туда, как черепаха, а ноги вытянул. Он лег ничком, и песок под его губами пришелся очень мокрый и с сильным запахом лошадиной мочи.
Попытался он было убрать под себя и руки, но они были связаны крепко: изо всех сил дергал, веревка не подалась.
Били решенно и молча, только хекали, серьезно, как свинью колют. Сначала Титков различал, по какому месту больнее, потом били уж сплошь по больному: только стискивал зубы и глотал слюну.
