Вслед за Андреем Рублевым и Феофаном Греком выходят из забвения (или полузабвения) имена их вдохновителей — Сергия Радонежского, Григория Паламы. Читаешь про спор о природе света Фаворского с неожиданным интересом. Такие понятия, как „византийское православие“ и „мистицизм“, утрачивают простой (негативный) смысл, становятся чем-то сложным и противоречивым. Напрашивается мысль, что и они, как некогда мифология греков, были „почвой и арсеналом“ великого искусства.

В том же направлении работает и консерватория.

И хочется понять: что же нам нравится в искусстве, идеи которого, казалось бы, не должны нравиться? Монографии, брошюры, концертные программы и вступительные лекции отвечают: нравится человечность, народность и т. п., вдохновившие художника вопреки его религиозной ограниченности. Однако на практике очень трудно понять, где кончается искусство и где начинается религия. Текст баховских „Страстей“, что ни говори, — Евангелие. Текст „Всенощной“ Рахманинова — всенощная. От этого никуда не уйти…»

Поговорив о ценности мифологического мышления для искусства, я переходил к этике.

«Заповеди — новая редакция системы табу, то есть морального опыта десятков тысяч лет… Религиозные законодатели дали новую систему предписаний, распространив внутриплеменную структуру отношений на всех людей. Система заповедей обладает некоторыми неповторимыми особенностями… Фома Аквинский признает, например, что кража простительна, если альтернативой является голодная смерть. Заповеди регулируют поведение скорее как пружина (которая может сжиматься и разжиматься), чем как решетка или барьер…»



3 из 55