
А она, Таня, отвечала вдумчиво:
- Я, мама, всегда иду ножками...
Это запомнилось Тане потому, что потом довольно часто повторялось ее матерью, когда наступала радость, и радость была особенно велика. Эта великая радость была тишина, в которую она попадала: какой-нибудь маленький дворик, на дворике два-три деревца, обтертые чесавшейся коровой; серый кот, который грелся безмятежно на солнце; и какой-нибудь отживающий и потому очень благодушный старичок на дворе, вроде Степана Иваныча, поливавшего свои вербену и петунью... Главное, чтобы не слышно было свиста снарядов, свиста пуль, свиста паровозов, свиста людей, идущих в военных шинелях с песнями по улицам.
Попав в такую тишину, мать Тани мчалась искать работу, и, должно быть, крайне голодный вид ее смягчал жесткие сердца: работу она находила. Отдыхала от дороги она сама, отдыхала Таня, привыкала к серому коту, к пестрой корове, оставлявшей на коре деревьев во дворике клочки то белой, то черной шерсти... И вдруг рано утром или поздно вечером торопливое, плачущее, будоражащее до глубины:
- Та-ня, бежать!.. Бежать, бежать надо!.. - И вот прощай серый кот и пестрая корова.
На одной станции поезд оцепили люди в мохнатых шапках, и, войдя в их вагон, двое усатых и страшных крикнули:
- А ну-у!.. Попiв и жидiв немае?..
Мать сказала ей тихо: "Махновцы!" - и тут же услышала Таня, как под скамьей, на которой она сидела, кто-то ухватил ее расставленные ноги в дырявых калошах, сдвинул их и так держал. Таня привыкла к тому, что ее все дергали, толкали. Ее страшно испугали эти двое усатых. Мать обняла ее обеими руками и так застыла.
И вдруг один из этих двоих с винтовками прямо к ней, к Тане:
- Ты ково там ховаешь, га? Батьку свово?
Таня залилась тогда плачем от страха и потому не видела, кого это сзади ее вытянули за ноги из-под скамейки.
Потом за окном загорланили:
- Геть из вагонiв!.. Геть из вагонiв, усi чисто!
