
Широкая, торная тропа ведет меж объятых зеленью хаток, срезает углы и ныряет дворами, выскакивает, наконец, на асфальт; под тополями уставлены обочины легковушками.
Огромный, под два метра, верзила вышагивает, со спины накрытый, как буркой, темно-серым пуховым платком, перевязанным спереди на шее, да еще в руках держит другой. И третьим обвязан пояс. Вот с таким замечательным человеком я просачиваюсь в толпу урюпинского платочного рынка. Сегодня пятница — самый день.
Все дело — в урюпинской козе. Нагуливает она исключительно пушистый мех, из которого спрясть и связать — выходят платки, не чета, говорят, даже оренбургским. И пух она дает только здесь, перевозить ее бесполезно. А урюпинская промышленность — полумертва, и хозяйки вяжут платки поголовно. Так что в целом это — рынок печальных женщин.
Впрочем, пока, спозаранку, живы еще их глаза надеждой, и воплощается надежда в перекупщицах: надменно движутся эти бабы, одним взглядом раздвигая перед собой толпу. Вот шествует с кислой миной на лице пузатая цыганка: поверх зеленой кофты — пояс-кошель.

— Косынки дешевые, девочки, у кого косынки дешевые, — лениво покрикивает она и взята уже в кольцо, женщины чуть не в очередь строятся, подняв товар врастяжку перед грудью. Ни единым мускулом лица не уронит цыганка своего достоинства, ни единым жестом: томно дергает она пух из ближней косынки:
— Лезет.
— Да не лезет совсем! — отчаянно восклицает женщина, но перекупщица обратилась уже к другой:
— Пух мягкий, не сыпучий.
— А вот сыпучий! — с надеждой голосит вязальщица сбоку.
Цыганка поворачивается: — Маленькая. — И наконец, снисходит до следующей: — Сколько?
