
-- Тикай, старшина! -- охнул Морозюк, вскакивая на колени.
-- Лежать! -- Игнатьев изо всех сил толкнул солдата, повалил.
И вовремя. Снова будто треснуло на морозе бревно, и рядом с Игнатьевым ударилась в мерзлую кочку вторая пуля. Брызнув острыми комками земли, она срикошетировала и, уходя в темнеющее небо, запела, как сорвавшаяся пила...
Игнатьев лежал неподвижно, прислушиваясь к тому, как торопливо стучит сердце прижавшегося к нему человека.
Время бежало -- и полчаса, и час. Солнце, покраснев, уходило за горизонт. Они по-прежнему лежали у куста, и уродливая тень росла от них по борозде.
-- Может, пополземо, товарищ старшина? -- спросил Морозюк.
-- Не на того мы нарвались, друг. Нельзя. Теперь лежи до темноты.
Когда оранжевая кромка волнистого горизонта погасла, Игнатьев зашагал в сторону блиндажа.
Морозюк грузно топал за ним.
Их окликнули. Игнатьев остановился.
-- Напарник мой,--пояснил Морозюк.
-- То я, Мамед, -- негромко отозвались из темноты.
По корявым земляным ступенькам они ощупью сползли к блиндажу. От стены отделилась невысокая фигура второго бронебойщика.
-- Раз кричу -- почему молчишь? Два кричу -- опять молчишь, -- сердясь, фальцетом сказал Мамед. -- Стрелять хотел.
-- А стрелять, солдат, после третьего оклика полагается, -- заметил Игнатьев.
-- Сам знаю. Потому не стрелял, -- отрубил Мамед. -- А ты кто?
Морозюк пояснил. Мамед рассмеялся, хлопнул Игнатьева по плечу:
-- Хороший человек! Я гааету читал -- смелый человек. Теперь с нами будешь?
-- Пока с вами... -- улыбнулся Игнатьев. -- Что слышно, что видно, Мамед?
-- Все слышно, товарищ старшина. Послушай, пожалуйста. С немецкой стороны долетали неясные, приглушенные расстоянием голоса. Там пели, видно, хором. Песня была игривая, похожая на польку. Потом донесся эбрывок плавной, печальной мелодии, исполняемой на инструменте с высоким певучим тембром.
