
Стоит свернуть с тропы, пройти шагов тридцать к чинаре и протянуть руку вон к той нижней ветке. Пушкарь сворачивает с тропы, проходит по открытому, ничем не заросшему пространству, потом вступает во влажные от вечерней росы травы и подходит к чинаре. Прохладный сумрак скопился под ее густой сенью. Журчит ручеек за полосатым столбом. Уже не наш, чужой. Ничья нога не может переступить через этот ручей. Ничья рука не срывала листья с чинары.
Пушкарь нагибает ближнюю ветку, срывает липкий влажный листок и прежним путем выбирается на тропу. Сквозь высокие мокрые травы. По открытому пустому пространству. Не подозревая, что с вышки за ним наблюдает Клевакин.
А Клевакин сначала удивился и насторожился немного, но потом решил, что Пушкарь свернул с тропы по своей нужде. Приспичило святой богородице. Так, так...
В душе у него все кипело. Он был зол на капитана, который предал его, зол на фотокорреспондента и писателя, зол на этого Пушкаря с его невозмутимой богатырской спиной. Зол и оскорблен до глубины души.
Нет, это черт знает что! Ему предпочли какого-то Пушкаря, огородника и недотепу, который не отличит след человека от следа медведя и не определит расстояние вон до того дерева по деленьям бинокля. Клевакин рывком развернул трубу к дереву. В окулярах промелькнула сплошная зеленая полоса, как это бывает в кино. Потом развернул в обратную сторону - и снова зеленая полоса.
Сгущались сумерки. Оглушительно звенели цикады. Внизу по тропе неслышно прошел наряд. Клевакин еле различил, что это были сержант Удалов и рядовой Пахомов. Минут через десять можно спускаться с вышки.
Но в это время позвонили с восьмой розетки. Сердитым голосом сержант Удалов спрашивал, не видел ли Клевакин, куда прошел нарушитель границы?
- Какой еще такой нарушитель? - зло переспросил Клевакин.
