Далее, имея в виду разгоравшееся гулянье в Мокром, Ф. М. Достоевский пишет: «Началось нечто беспорядочное и нелепое, но Митя был как бы в своем родном элементе, и чем нелепее все становилось, тем больше он оживлялся духом». Что последнее могло бы значить? А то, что ясность и разумность претит натуре героя, в них он теряет себя и даже гибнет совсем. Иначе говоря, лишь в стихии он жив, лишь в нелепости себя хранит. Но кто будет за это расплачиваться? Только не Дмитрий, он же, по мнению писателя, лишь дитя невинное. И потом (слова хозяина постоялого двора Трифона Борисыча о деревенских девках): «я их коленком напинаю, да еще за честь почитать прикажу – вот они какие!» Опять русское самолюбование на фоне глумления над человеком же выдается прямо-таки за особое, какое-то изысканное достоинство. Теперь вникнем в речь Грушеньки: «Я вот этаких, как ты, безрассудных, люблю. Так ты для меня на все пойдешь? А?» Мило? А то, но только на сцене. В жизни иначе – печально сие лишь будет. Ну нельзя даже во имя любви человеку человека превращать в бездумную прихоть свою. И тут же: «Раба твоя теперь буду, раба на всю жизнь! Сладко рабой быть!… Целуй! Прибей меня, мучай меня, сделай что надо мной. Ох, да и впрямь меня надо мучить.» И вот такое самоедство Ф. М. Достоевский подает как нечто исконно русское, призывает его почитать и сохранять впредь. Но почему вдруг так? А потому, что носители его, по мнению писателя, невинны совсем будут. В пользу последнего понимания автора романа Грушенька и говорит нам: «Все люди хороши, все до единого. Хорошо на свете. Хоть и скверные мы, а хорошо на свете. Скверные мы и хорошие, и скверные и хорошие. Пусть все смотрят, как я пляшу, как я хорошо и прекрасно пляшу. Позови и тех, запертых (речь о поляках. – Авт.). пусть и они смотрят, как я пляшу.» Но так ли это в практике реальной жизни. Нет и нет, вовсе не так будет.


18 из 289